А.А. Панченко
БЕГЛЕЦЫ И ПРЕДАТЕЛИ:
"ВОЕННЫЕ НАРРАТИВЫ" НОВГОРОДСКОЙ ДЕРЕВНИ
 
 

С точки зрения антрополога и фольклориста, крестьянские рассказы о второй мировой войне представляют собой не только “персональные документы” и один из источников “устной истории” этой драматической эпохи, но и способ типизации и адаптации социального опыта, индикатор ценностных моделей и механизмов построения идентичности. Крестьянская культура неоднородна: она складывается из локальных вариантов, обусловленных разнообразными социальными, историческими, географическими и прочими факторами. Поэтому наши полевые записи демонстрируют не только общие тенденции построения “военных нарративов”, но и своеобразие региональных моделей восприятия войны в целом, а также стратегий поведения в условиях боевых действий и оккупации. О специфике подобных моделей я и хотел бы поговорить на примере полевых записей, сделанных летом 2003 г. в новгородском с. Менюша.

Село Менюша и вторая мировая война. С. Менюша расположено Шимском районе Новгородской области в 50 км к юго-западу от Новгорода, на берегах впадающей в Шелонь речки Струпенки. До середины XX в. здесь проходила одна из дорог, связывавших Новгород со Псковом. Это “придорожное” положение в значительной степени обусловило военную судьбу села, поскольку через Менюшу шло наступление на Новгород 1 армейского корпуса группы армий “Север”. Линия фронта подошла к селу 10 августа 1941 г. Во время отступления советских войск село подверглось интенсивным бомбовым и артиллерийским ударам с немецкой стороны, вследствие чего было почти полностью разрушено (в Менюше было около 550 домов, после прохождения линии фронта их осталось около 10). К этому времени в селе оставались в основном старики, женщины, дети и подростки: большинство взрослых мужчин было мобилизовано в действующую армию. С 1941 по 1943 гг. оставшееся население жило под контролем оккупационного режима. Часть менюшцев жила на территории села – в землянках и наскоро построенных бревенчатых хижинах. Однако многие переселились в лес, где практически у каждой семьи была землянка или место в землянке. Эти “окопы”, как их называли сами крестьяне, были выкопаны еще до бомбардировки и служили постоянным (хотя, как выяснилось, и не слишком надежным) местом убежища от военных действий и оккупационных властей. До осени 1943 г. крестьяне не подвергались серьезным репрессиям со стороны оккупационного режима. В этом регионе было незначительное количество партизанских отрядов и сосуществование с немецкой администрацией было достаточно мирным (правда одна из небольших деревень в округе Менюши – Бедрины – все же была сожжена карательными войсками). Крестьяне из Менюши и других окрестных деревень должны были выполнять работы по расчистке дорог от снега, заготовке дров и сена и т. п. В 1942 г. часть местной молодежи (в основном – девушки) была направлена на принудительные работы в несколько населенных пунктов Ленинградской и Новгородской областей (в частности – Тосно, Лисино, Оредеж). Там они преимущественно занимались строительством железных и шоссейных дорог. Спустя примерно полгода большинство крестьян бежало из этих лагерей и вернулось в Менюшу.

В ноябре 1943 г. почти все, кто оставался в Менюше, были вывезены на принудительные работы в Латвию, а затем – в Германию. Избежать высылки удалось немногим: большинство жителей вернулось в Менюшу только в 1945 и даже 1946 гг. В январе 1944 г. к селу снова приблизилась линия фронта. 26 января Менюша была занята частями 382 Новгородской стрелковой дивизии. Бои за село были достаточно ожесточенными, однако наблюдать за ними было почти некому: в лесах вокруг Менюши пряталось всего несколько человек.

“Свои и чужие”: локальная идентичность в военных условиях. Крестьянские предания, повествующие о древних вражеских нашествиях, обычно рисуют войну как нечто сопоставимое с эпидемией или стихийным бедствием. Война “проходит” через деревню, приносит разрушения, оставляет следы своего пребывания (древние курганы, специфические детали местного ландшафта и т. п.) и “уходит”. Вероятно, такая специфика фольклорной репрезентации войны (не важно, реальной или вымышленной) связана с тем, что крестьянская идентичность (по крайней мере, в России) строится на локальных основаниях: человек идентифицирует себя со своей деревней (и в социальном, и в географическом отношении), а не с нацией, государством или страной. Подобный эффект мы можем наблюдать и в рассказах о второй мировой войне: на вопрос о начале войны большинство наших информантов вспоминало не сообщения радио и газет 22 июня и не знаменитую речь Сталина, а бомбардировку села немецкими самолетами. Вот вполне типичные рассказы такого рода:

Собиратель: Как война началась, помните?

Информант: Да как жо, помню. Как жо война началась. Стали бомбить, дак хошь и не хошь ус… услышишь.

Собиратель: Вы узнали именно потому что бомбить стали?

Информант: Да мы уж спали. Соскочили. Самолеты летят, и мы горим. Вся деревня выгорела, дак как же. Узнали сразу. Всё война. Э-эх.

Ну, потом вот началась война. Началась бомбежка. Налетели самолеты – как пчел в ульё. <…> Вот, прилетели два самолета. Один самолет вернулсы. И… упали две бомбы. Мне, вот, попало, вот в это место – насквозь пробило щеку. Во[т] видите, у меня метка. Вот. Насквозь мне пробило. Убило лошадь одную. Убило девушку одную.

Только в одной записи информант предлагает более “историзованное” описание начала войны, однако и здесь нарратив строится на при помощи традиционных фольклорных средств. Гитлер, согласно этой истории, обманывает Сталина, продавая ему кремень (“грифель”) для строительства дорог. Вскоре по этим дорогам уже маршируют фашистские войска: “…Сталин дал им пшаницы скоко-то тонн-то…, а ены нам дали грифелю. На дороги. <…> Я уже не от одново слышала, што так обменилсы Стали… Сталин. А почём ин знал, для чово оны. Вот тожо хитрыи какии были. И теперь такие же хитрые, лукавые, подойдут може близко – Германия”.

Характерна и другая особенность крестьянских рассказов о военных действиях и оккупации. Рассказчики не идентифицируют себя ни с одной из воюющих сторон. Фашистские войска они называют “немецкими”, советские – “русскими”, а в качестве “наших” фигурируют только односельчане, причем в этом случае совершенно неважно, какой из воюющих сторон они сочувствуют, сотрудничают ли они с оккупантами и т. п. Одна из крестьянок, избежавшая высылки в Германию, и прятавшаяся в лесах до прихода советских войск, рассказывает об этом так: “За два километра в лес жили, а то ишо дальше ходили за два. Штоб нас не поймали. А рускии пришли – к нам сосед приходит и говорит, што рускии пришли. <…> И рускии-то тожо нас стали и доспрашивать…”.

Возможно, впрочем, дело не только в локальной идентичности. В силу ряда причин Менюша серьезно пострадала во времена массовых репрессий конца 1930-х гг. В 1937–1938 гг. здесь было арестовано и осуждено несколько десятков взрослых мужчин, и большинство из них погибло в лагерях. Вполне вероятно, что это обстоятельство усилило крестьянское восприятие советской администрации (а следовательно – и войск) как потенциально опасного и враждебного начала.

“Рассказы беглецов”: жизнь в оккупированной зоне. Значительное число записанных нами рассказов о жизни в условиях оккупации посвящено принудительным работам в Ленинградской области и бегству из трудовых лагерей в родную деревню. Похоже, что именно эти впечатления оказались наиболее сильными и наиболее трагичными для большинства наших информантов. Собственно говоря, многие из них впервые покидали места, где родились и выросли. Кроме того, условия содержания в трудовых лагерях были достаточно тяжелыми: “На работы нас там с лагеря возили на машинах, работали мы в лесу. Носили там бревна. Ой, голодные! Вот утром дадут кружку кофею несладкой, хлеба у них маленький, ну вот маленький ломоточек, вот с палец толщиной. В обед ничего нам не давали, а вечером придем с работы, вот эта баночка, сходишь, баланды нальют: вода замоченная мукой и все. Ой, поплакано на работы там”. В конце концов, крестьяне бежали с принудительных работ и возвращение в Менюшу описывается в их рассказах наиболее подробно и драматично. “Шли – сто километров нам было итить-то. И вот на второй день рано встали и сто километров – на одной воды. Воды вскипятим с солью и с кислицы, похлебам – и опять идём. <…> И соль была у нас. А хлеба не было. Вот четыре дня шли. Ишо сразу-то мы на Ленинград бросились. <…> До Гатчина не дошли. Четыре километра. Первой… первую-то ночь отбёгши-то – на Гатчино ударились. Нады сюды бежать – а мы туды”. Впрочем, мотив бегства вообще чрезвычайно широко представлен в рассказах менюшских крестьянок о жизни “при немцах”. Бегут из волостного центра в свое село, из села в лес, в лесу – из одних землянок в другие. Создается впечатление, что “стратегия избегания” была доминирующим поведенческим принципом крестьянского населения этой части оккупированной зоны.

Другая широко распространенная тема рассказов об оккупации – это мотив предательства. Формула “на нас (или – на них) доказали” (то есть – донесли) – одна из самых частых в описании взаимоотношений между односельчанами. При этом “доказать” могут как и немецкой администрации, так и советским властям, вернувшимся после освобождения села. Так, во время высылки в Латвию кто-то сообщает немцам, где в лесу находится землянка: “И наш окоп доказали. А хто доказал – ведь никто ничово не знал. Так и… вси и молчат. Вдруг немцы и приежжают на танке”. А когда приходят советские войска, соседка сообщает новой администрации, что брат информантки подлежит призыву в действующую армию: “Вот братишко-то тожо, которой погиб на фронти. Потом, когда рускии пришли, ево взяли тожо. Ему ишо было – и молодой, а доказала одна соседка, што ён тожо с двадцать шестово году. Я говорю: “Ой вы не врали! Почём-то ты знала, на хутори жила! После меня веть ён, – говорю, – роженой-то!” Тожо год воевал”.

Важно подчеркнуть, что общее отношение к оккупационным войскам в записанных нами текстах варьируется от нейтрального до сдержанно доброжелательного. “Немцы худого не делали”, – наиболее распространенная формула подобных высказываний. Однако никакой оккупационный режим не обходится без военных преступлений, и для объяснения отдельных расстрелов и грабежей конструируется фигура “зловещего третьего”. В нашем случае это (несомненно – вымышленные) финны, якобы отличавшиеся рыжим цветом волос и злым характером: “Немцы были не злые, вот финны худые были, ехидные”. В целом можно, вероятно, говорить о своеобразном пацифизме наших информантов, зачастую полагающих, что солдаты воевать никогда не хотят, а занимаются этим делом исключительно из-за непонятных им приказов “начальства”.